–
...если никто тебя не любит, если все стараются тебе досадить, не думай, что
это случайно: ты сам во всём виноват.
Это
сказала Анна, и хотя более здоровая часть его натуры говорила ему, что она не
имела дурных намерений (уж если Анна ему не друг, тогда кто же?), он обиделся
на неё и стал говорить всем подряд, как он её презирает, какая она подлая; ну и
баба... говорил он, не доверяйте этой Анне: её хвалёное прямодушие
просто-напросто маскирует внутреннюю враждебность; кроме того, она жуткая
врунья, ни одному её слову нельзя верить; страшное существо, ей-богу! И
конечно, всё, что он наболтал, вернулось обратно к Анне, поэтому, когда он
позвонил ей насчёт премьеры, куда они собирались пойти вместе, она сказала ему:
«Извини, Уолтер, я вынуждена с тобой расстаться; я очень хорошо тебя понимаю и
даже отчасти сочувствую: твоё мерзкое поведение от тебя не зависит, тебя и
ругать-то почти не за что, но я не хочу больше с тобой видеться, потому что
сама не настолько хороша, чтобы всё это сносить».
...зачем
человеку иметь друзей, если ему нельзя обсуждать их в открытую?
Он
сказал ты сказала они сказали и снова и снова. Всё ходит по кругу, как лопасти
этого вентилятора на потолке...
Стоял
август, в красном ночном небе словно горели фейерверки, и неестественный южный
ландшафт, так внимательно изученный из окна поезда, – он опять вспоминал
его, чтобы подавить всё остальное, – усиливал ощущение конца дороги,
непоправимого краха.
Глаз,
земля, древесные кольца – всё это круги, а у каждого круга, сказал себе Уолтер,
есть центр. Анна, наверно, с ума сошла – сказать, что он сам всему виной! Если
с ним и правда что-то неладно, то в этом виноваты обстоятельства, которые вне
его власти; виновата, к примеру, его набожная мать, или отец, страховой
чиновник из Хартфорда, или его старшая сестра Сесил, вышедшая замуж за человека
на сорок лет её старше: «Я просто хотела вырваться из этого дома» – таким было
её объяснение, и, честно сказать, Уолтер считал его вполне разумным.
Но он
не знал, откуда начинать думать о самом себе, не знал, где искать центр.
...была
в ней какая-то лихорадочная оживлённость, привлёкшая Уолтера. Он никак не мог
понять, зачем она вообще связалась с Ирвингом. «Зачем?» – спросил он на одной
из долгих прогулок, которые они стали вместе совершать в Центральном парке.
– Ирвинг
миленький, – сказала она, – и он искренне меня любит, поэтому кто
знает: может, я даже за него выйду.
– Ну
и глупо, – сказал он. – Из Ирвинга не выйдет нормального мужа, потому
что по-настоящему он твой младший брат. Ирвинг всем младший брат.
Маргарет
была слишком умна, чтобы не согласиться. Так что в один прекрасный день, когда
Уолтер спросил, не займётся ли она с ним любовью, она сказала: ладно, почему бы
и нет. После этого они часто занимались любовью.
Ирвинг
сидел у стойки, щёки его раскраснелись, глаза блестели: он смахивал на
мальчонку, который играет во взрослого, – его короткие ножки не доставали
до основания табурета, болтались, словно у куклы.
Едва
увидев его, Маргарет хотела развернуться и уйти прочь, но Уолтер не дал. Всё
равно Ирвинг их уже заметил: не сводя с них глаз, он отставил своё виски,
медленно сполз с сиденья и зашагал к ним с печальной, нарочитой дерзостью.
–
Ирвинг, дорогой... – начала Маргарет и остановилась, потому что он наградил её
ужасным взглядом.
Подбородок
у него дрожал.
–
Уходите отсюда, – сказал он, словно бросая вызов своим
мучителям-старшеклассникам, – я вас ненавижу.
Затем,
почти в замедленном темпе, размахнулся и, точно в руке у него был нож, ударил
Уолтера в грудь; удар вышел совсем слабеньким, и, когда Уолтер ответил улыбкой,
Ирвинг осел на музыкальный аппарат и завопил:
–
Давай драться, ты, трус; ну давай, я убью тебя, Богом клянусь, убью.
Таким
они его и оставили.
По
дороге домой Маргарет тихо, устало заплакала.
– Он
больше никогда не будет милым, – сказала она.
А
Уолтер сказал:
– Не
понимаю, о чём ты.
– Понимаешь, –
отозвалась она почти шёпотом, – прекрасно понимаешь; мы двое научили его
ненавидеть. Мне кажется, раньше он совсем не знал, что это такое.
...почему,
спрашивала она, он не хочет подыскать себе местечко подешевле? Ну, сказал он,
лучше, когда твой адрес производит впечатление.
Так
называемое ККА было небольшим агентством, однако, как бывает в этой сфере,
очень хорошим, чуть ли не лучшим. Курт Кунхардт, основавший его в 1925 году,
был необычным человеком с необычной репутацией: тощий, привередливый немец, он
жил в элегантном чёрном доме на Саттон-плейс, где среди прочих любопытных вещей
имелись три Пикассо, чудесная музыкальная шкатулка и маски с Южных островов, а
присматривал за всем этим слуга, коренастый молодой датчанин. Иногда хозяин
приглашал на обед кого-нибудь из своих работников, нынешнего фаворита, ибо он
всегда кому-то покровительствовал; однако протеже выбирались им под влиянием
каприза, и оттого их положение было весьма шатким: случалось, что на следующий
день после приятного обеда со своим благодетелем человек уже просматривал в
газете объявления по найму.
– ...на
Кунхардта приятно работать, если не слишком входишь в роль; а иначе вполне можно
вылететь: его настроения меняются.
– ...всё,
что ему нужно, – это заморочить кому-нибудь голову. Поверь моему слову,
Уолтер, и не ищи коротких путей: важно только то, как ты делаешь свою работу.
Он
ответил:
– А
разве есть жалобы на этот счёт? Я работаю не хуже, чем ожидалось.
– Смотря
кто чего ожидал, – сказала она.
«Встретила
чудеснейшего человека. Танцевала с ним шесть раз, танцует чудесно. Он агент по
рекламе и божественный красавец. У нас будет свидание – обед и театр!».
Он
посмотрел на радио, маленький зелёный ящичек; они всегда занимались любовью под
музыку, какую угодно, джаз, симфоническую, церковные хоры: это было их условным
сигналом, потому что стоило ей захотеть его, как она говорила: «А не послушать
ли нам музыку, милый?». Впрочем, всё это было кончено, и он ненавидел её, вот
что надо было теперь помнить.
На
следующий день, в конторе, он остановился у бачка с питьевой водой; там стояла
и Маргарет. Она напряжённо улыбнулась ему и сказала: «А я и не знала, что ты
вор». Это было первым открытым проявлением враждебности между ними.
Что ж,
неприязнь была по крайней мере чем-то определённым, а вот неопределённости в
отношениях он не мог выносить вовсе – наверно, потому, что его собственные
чувства были такими расплывчатыми, неоднозначными: он никогда не знал твёрдо,
нравится ли ему X или нет. Он нуждался в любви X, но сам был не способен
любить. Он никогда не говорил с X искренне, никогда не сообщал ему больше
пятидесяти процентов правды. С другой стороны, он не мог позволить X иметь те
же слабости: Уолтеру обязательно начинало казаться, что рано или поздно его
предадут. Он боялся X, боялся панически. Однажды в школе он списал из книги
стихотворение и отдал его в школьный журнал; ему крепко запомнилась последняя
строка: «Все наши дела продиктованы страхом». И когда учитель поймал его на
плагиате, разве не показалось ему это страшной несправедливостью?
...милашки
редко бывают серьёзны...
Анна
сказала ему, что он – девица в штанах. «Ты мужчина только в одном отношении,
лапка», – сказала она.
– Ужасный
был ребёнок, – говорила она. – Ему нравилось стрелять по окнам из
пистолета, швыряться чем попало, красть вещи из «Вулворта» – кошмарный
экземпляр, вроде тебя.
Однако
Анна была добра к нему и, когда её настроение бывало менее подавленным, менее
циничным, терпеливо выслушивала его излияния, его жалобы на то, что сделало его
таким, какой он есть: всю жизнь неведомый обманщик подсовывал ему плохие карты.
Приписывая Анне все пороки, кроме глупости, он избрал её своим конфидентом; что
бы он ей ни говорил, она никогда не выражала явного неодобрения. Он мог,
например, сказать: «Я наврал Кунхардту про Маргарет с три короба; я понимаю,
что это подло, но при случае она ответила бы мне тем же; и вообще я не хочу, чтобы
он её уволил, пусть лучше переведёт в чикагское отделение».
Или:
«Я был в книжном магазине и разговорился там с одним человеком: средних лет,
вполне симпатичный, очень умный. Когда я вышел, он двинулся за мной, держась
чуть поодаль; я пересёк улицу, он тоже, я ускорил шаг, и он сделал то же самое.
Кварталов через шесть-семь я наконец понял, что происходит, и был польщён, мне
захотелось поиграть с ним. Тогда я остановился на углу и подозвал такси; затем
повернулся и посмотрел на этого типа долгим, долгим взглядом, и он кинулся ко
мне, сияя улыбкой. А я вскочил в такси, хлопнул дверцей, высунулся из окна и
захохотал ему в лицо: вид у него был ужасный, прямо страсти Господни. Забыть не
могу. Скажи мне, Анна, зачем я сделал такую безумную вещь? Я точно мстил всем,
кто обидел меня, но в этом было и что-то ещё». Он рассказывал Анне такие
истории, шёл домой и ложился спать; ему снились жутко непристойные сны.
Теперь
его тревожила проблема любви, в особенности потому, что он не считал это
проблемой. Однако он понимал, что нелюбим; это понимание билось в нём как
добавочное сердце. Но рядом никого не было. Вот, скажем, Анна. Любила ли она
его? «Ох, – говорила Анна, – да разве что-нибудь бывает таким, каким
кажется? Сначала головастик, потом лягушка. Надеваешь кольцо – вроде золото, а
на пальце оставляет зелёный след. Взять, к примеру, моего второго мужа –
выглядел таким славным парнем, а оказался обычным подонком. Посмотри хотя бы на
эту комнату: в камине и щепочки не сожжёшь, а зеркала якобы добавляют простора,
они врут. Нет, Уолтер, всё с виду одно, а по сути другое. Рождественские ёлки
сделаны из пластика, а снег – мыльные стружки. В нас мается что-то, мы называем
это душой, и, умирая, ты не умираешь совсем; ну и живые тоже не совсем живы. Ты
хочешь знать, люблю ли я тебя? Не будь кретином, Уолтер, мы с тобой даже не
друзья...».
Слушай
вентилятор; кружит и кружит шёпот: он сказал ты сказала они сказали мы сказали
и снова и снова, быстро и медленно; это время в нескончаемом бормотании
вспоминает само себя. Старый разбитый вентилятор тревожит тишину...
Он сказал,
что хочет побриться; нет – лучше стрижку; нет – маникюр; и внезапно, глядя в
зеркало на своё лицо, почти такое же белое, как фартук парикмахера, понял, что
не знает, чего ему хочется. Роза была права, он гадок. Он всегда охотно
признавал свои недостатки, потому что после их признания они как бы переставали
существовать. Он снова поднялся наверх и сел за свой стол, чувствуя себя так,
словно внутри у него открылось кровотечение; ему очень хотелось поверить в Бога.
Когда
лифт опустел в вестибюле, он понял, что ему необходимо поговорить с Маргарет,
выпросить у неё прощение, найти защиту, но она быстро двигалась к выходу,
теряясь в массе врагов; я люблю тебя, сказал он, нагоняя её, люблю тебя, сказал
он, не говоря ничего.
Его
однокомнатную квартирку в доме рядом с парком Грамерси надо было проветрить,
убрать, но Уолтер, налив себе виски, послал всё к черту и растянулся на
кушетке. Что толку? Как ни работай, как ни старайся, всё равно ничего не добьёшься;
всех кругом постоянно обманывают, а кого в этом винить? Но вот что странно: лёжа
здесь в сгущающихся сумерках и прихлёбывая из стакана, он ощущал спокойствие,
от которого давно уже отвык. Как тогда, когда завалил экзамен по алгебре и
почувствовал такое облегчение, такую свободу: провал был чем-то ясным, определённым,
а ясность вселяет в душу покой.
И,
размышляя о том, куда двинется, он вдруг увидел, словно в голове его начал
прокручиваться фильм, шёлковые шапочки, вишнёвые и лимонные, и маленьких
умнолицых людей в элегантных рубашках в горошек; закрыв глаза, он точно вновь
превратился в пятилетнего, и было чудесно вспоминать крики зрителей, хот-доги,
большой отцовский бинокль.
...ему
снился древний замок, где жили только старые индюки, и сон, где были его отец,
Курт Кунхардт, кто-то безликий, Маргарет и Роза, Анна Стимсон и странная
толстая женщина с алмазными глазами. Он стоял на длинной безлюдной улице; кроме
медленно приближающейся к нему вереницы чёрных автомобилей, похожей на траурную
процессию, вокруг не было признаков жизни. И тем не менее он словно видел свою
наготу из каждого окна и отчаянно замахал первому лимузину; тот остановился, и
водитель, его отец, гостеприимно распахнул дверцу; папочка, закричал он,
рванувшись вперёд, и огромная дверь захлопнулась, отхватив ему пальцы, а отец с
гулким, утробным смехом высунулся из окна и швырнул ему огромный венок из роз.
Во второй машине была Маргарет, в третьей женщина с алмазными глазами (может
быть, миссис Кейси, его бывшая учительница по алгебре?), в четвёртой мистер
Кунхардт с новым протеже, существом без лица. Каждая дверь открывалась, каждая
хлопала, все смеялись, все бросали розы. Одна за другой машины ускользали прочь
по тихой улице. И с безумным воплем Уолтер упал под горой роз; шипы ранили его,
а внезапный дождь, серый ливень, сбивал лепестки и размывал по листьям бледную
кровь.
Раз
ему предстояло провести ночь на ногах, то вполне можно было напиться. В баре,
очень большом, было очень жарко и шумно, он пестрел гротесками летнего сезона:
обрюзглыми дамами в чернобурках, и низкорослыми жокеями, и бледными
громкоголосыми мужчинами в клетчатой одежде фантастической расцветки. Однако
после второй порции шум словно отодвинулся куда-то далеко.
– Вы,
наверно, заметили, что у меня больная нога; ох, пожалуйста, не прикидывайтесь;
это все замечают.
Ш-ш-ш! –
сказала она раз, когда его голос взмыл вверх и люди в баре стали оборачиваться.
Уолтер сказал, пошли они к чёрту, ему плевать; он чувствовал себя так, словно
его мозг был сделан из стекла, а всё выпитое им виски превратилось в молот; в
его голове точно звенели осколки, сдвигая фокус, искажая формы; калека,
например, казалась не одной личностью, а несколькими: Ирвингом, его матерью,
человеком по имени Бонапарт, Маргарет, всеми ими разом и ещё другими; он всё
больше и больше понимал, что жизнь есть круг и ни одно мгновенье не может быть
изолировано, забыто.
– Обними
меня, – сказал он, обнаружив, что ещё может плакать, – крепче,
пожалуйста.
– Бедный
мальчик, – сказала она, похлопывая его по спине. – Мой бедный малютка;
мы ужасно одиноки в этом мире, правда? – И скоро он заснул у неё в
объятиях.
Но с
тех пор он не спал, не мог спать и теперь, даже под убаюкивающий напев
вентилятора; в его вращении он различал стук колёс: из Саратоги в Нью-Йорк, из
Нью-Йорка в Новый Орлеан. А Новый Орлеан он выбрал без особенной причины,
только потому, что это был далёкий город, незнакомый. Четыре вращающиеся
лопасти, колёса и голоса, снова и снова; и сейчас он понял уже окончательно,
что из этих зловещих сетей не вырваться, выхода нет и не будет.
...теперь
жара пугала его больше всего остального, ибо делала осязаемой его
беспомощность.
...он
уткнулся лицом в подушку, закрыл уши руками и подумал: не думай ни о чём, думай
о ветре.